Остров пингвинов

Анатоль Франс
"Остров пингвинов"

Аннотация

      Анатоль Франс — классик французской литературы, мастер философского романа. В «Острове пингвинов» в гротескной форме изображена история человеческого общества от его возникновения до новейших времен. По мере развития сюжета романа все большее место занимает в нем сатира на современное писателю французское буржуазное общество. Остроумие рассказчика, яркость социальных характеристик придают книге неувядаемую свежесть.

Всеобщая история нелепостей
      
      Прославленный сатирик Анатоль Франс был испытанным мастером парадоксов. Выраженные в кратких сентенциях, отточенных до алмазной остроты, воплощенные в виде целых сцен, ситуаций, сюжетов, нередко определяющие собою замысел произведения, парадоксы пронизывают франсовское творчество, придавая ему блеск и оригинальность. Но это отнюдь не парадоксы заядлого остроумца. В их причудливой форме Франс изображал противоречия буржуазного бытия. Парадоксы Франса не мишурные блестки, а искры, высекаемые при резком столкновении гуманистических идей, дорогих уму и сердцу писателя, с социальной неправдой его времени.
      «Остров пингвинов» — самое затейливое творение Анатоля Франса. Смелая игра фантазии, непривычный поворот привычных образов, дерзкое вышучивание общепринятых суждений, все грани комизма — от буффонады до тончайшей насмешки, все средства разоблачения — от плакатного указующего перста до лукавого прищура глаз, неожиданная смена стилей, взаимопроникновение искусных исторических реставраций и злобы дня — все это поразительное, сверкающее разнообразие составляет вместе с тем единое художественное целое. Един замысел книги, едина господствующая в ней авторская интонация. «Остров пингвинов» — подлинное детище искрометней франсовской иронии, пусть резко отличающееся от других, старших ее детищ, таких, например, как «Преступление Сильвестра Бонара» или даже «Современная история», но сохраняющее несомненное «семейное» сходство с ними.
      На своем долгом веку Анатоль Франс (1844—1924) писал стихи и поэмы, новеллы, сказки, пьесы, «воспоминания детства» (ввиду недостоверности этих воспоминаний приходится прибегать к кавычкам), политические и литературно-критические статьи; им написана история Жанны д'Арк и многое другое, но главное место во всем его творчестве принадлежит философскому роману. С философского романа «Преступление Сильвестра Бонара, академика» (1881) началась литературная известность Франса, философскими романами («Таис», книги об аббате Куаньяре, «Красная лилия», «Современная история», «Боги жаждут», «Восстание ангелов») отмечены основные этапы его идейно-художественных исканий.
      Пожалуй, еще с большим правом можно назвать философским повествованием и «Остров пингвинов» (1908), воспроизводящий в гротескно окарикатуренном виде историю человеческой цивилизации. Исторические факты и характерные приметы различных эпох Франс, этот неутомимый собиратель старинных эстампов и редких рукописей, тонкий знаток прошлого, умелый воссоздатель далеких, отошедших времен, рассыпает в «Острове пингвинов» щедрой рукой. Все это, однако, отнюдь не превращает «Остров пингвинов» в роман исторический. Сама история, художественно переосмысленная великим французским сатириком, служит ему лишь плацдармом для сатирических атак на современную капиталистическую цивилизацию.
      В шутейном предисловии к роману Франс говорит о некоем Жако Философе, авторе комического рассказа о деяниях человечества, куда тот включил и многие факты из истории своего народа, — не подходит ли определение, данное труду Жако Философа, и к «Острову пингвинов», написанному Жак-Анатолем Тибо (подлинное имя Франса)? Не чувствуется ли здесь намерение Франса представить Жако Философа как свое художественное «второе Я»? (Кстати сказать, и прозвище «Философ» в данном случае весьма знаменательно.) Перекличка различных изображаемых эпох — от древнейшей до современной — не только в тематике (собственность как результат насилия, колониализм, войны, религия и т. д.), но и в фабуле (возникновение культа св. Орброзы в первобытные времена и восстановление этого культа политиканами и святошами нового времени) служит Франсу одним из верных художественных средств к философскому обобщению современного, в том числе и самого злободневного, материала французской действительности. Изображение же самих истоков цивилизации, открывающее историю пингвинов, в дальнейшем все более и более конкретно связанную с французской историей, придает и ей более обобщенный характер, распространяет обобщение далеко за пределы Франции, делает его применимым ко всему эксплуататорскому обществу в целом, — недаром Жако Философ, несмотря на многочисленные обращения к фактам из жизни своей родины, называет свой труд рассказом о деяниях всего человечества, а не одного какого-либо народа. Такая связь широкого социально-философского обобщения с конкретными эпизодами французской жизни оберегает художественный мир «Острова пингвинов» от греха абстракции, столь искусительного для создателей философских романов. Кроме того, подобная связь делает забавным, порою уморительно смешным этот философский роман, как ни странно звучит такая характеристика применительно к столь серьезному литературному жанру.
      Органическое слияние забавного и глубокомысленного не новость для искусства Франса. Еще в «Современной истории» он не только изобразил монархический заговор против Третьей республики как смехотворный фарс, дерзко смешав в нем эротические приключения светских дам с махинациями политических заговорщиков, — он извлек из этого фарса и глубокие социально-философские выводы о самой природе буржуазной республики. Правомерность сочетания смешного и серьезного Франс провозгласил уже в первом своем романе устами ученейшего Сильвестра Бонара, который был убежден, что стремление к познанию оказывается живым и здоровым лишь в радостных умах, что только забавляясь и можно по-настоящему учиться. В парадоксальной форме (тоже ведь по-своему забавной!) здесь выражена не только плодотворная педагогическая идея, но исконно гуманистический взгляд на жизнеутверждающую природу познания.
      Содружество жизнеутверждающего смеха, даже шутовства, и познавательной силы социально-философских обобщений наглядно воплощено в гуманистической эпопее XVI века — «Гаргантюа и Пантагрюэле» великого Рабле. Философские романы Франса вобрали в себя традиции разных мастеров этого жанра — Вольтера и Монтескье, Рабле и Свифта. Но если в книгах 1893 года — «Харчевня королевы Гусиные Лапы» и «Суждения господина Жерома Куапьяра» — у Франса более всего ощущается дух просветителей, особенно Вольтера — и в композиции, и в авантюрном сюжете, и в язвительной иронии, — то в «Острове пингвинов» господствует традиция Рабле, порою в сочетании с традицией Свифта. Вольтеровский язвительный смешок то и дело заглушается здесь раблезианским раскатистым хохотом, а иногда и желчным свифтовским смехом.
      Рабле был для Франса самым любимым писателем французского Возрождения, а среди всех вообще его литературных любимцев уступал место, пожалуй, лишь Расину. Рабле, можно сказать, был спутником всей творческой жизни Франса. Франс упивался не только чудовищной игрой его фантазии в «Гаргантюа и Пантагрюэле», но и рассказами о бурной жизни самого Рабле. В своем творчестве Франс еще до «Острова пингвинов» нередко отдавал дань раблезианскому гротеску. Буффонная фантастика Рабле, его изобретательные издевательства над самыми, казалось бы, неприкосновенными понятиями, незыблемыми установлениями, его великолепное озорство при создании образов и ситуаций — все это нашло отражение в франсовском «Острове пингвинов», причем не в отдельных эпизодах и некоторых особенностях стиля, а в основном замысле, во всей художественной природе книги.
      Главные темы «Острова пингвинов» определяются уже в предисловии, где Франс дает сжатую в кулак злую сатиру на официальную историческую псевдонауку. В иронически почтительном тоне, пародируя наукообразные суждения и псевдоакадемический язык своих собеседников, рассказчик, якобы обратившийся к ним за консультациями, передает все благоглупости, все нелепости, политическое мракобесие и обскурантизм их советов и рекомендаций историку пингвинов — пропагандировать в своем труде благочестивые чувства, преданность богачам, смирение бедняков, образующие якобы основы всякого общества, с особым пиететом трактовать происхождение собственности, аристократии, жандармерии, не отвергать вмешательства сверхъестественного начала в земные дела и т. п. На протяжении всех последующих страниц «Острова пингвинов» Франс и подвергает безжалостному пересмотру весь набор подобных принципов. Он решительно расправляется с официально насаждаемыми иллюзиями по поводу возникновения собственности, общественного порядка, религиозных легенд, войн, моральных представлений и проч. и проч. Все это сделано так, что меткая и резкая насмешка сатирика рассчитанным рикошетом попадает в самые устои современного ему капиталистического общества, — нет, не только современного, а всякого капиталистического общества вообще: ведь в романе говорится и о будущем. В изображении Франса устои эти оказываются чудовищно нелепыми, их абсурдность подчеркивается и излюбленным художественным средством автора — гротеском.
      Заставкой к обширному каталогу нелепостей, в который под пером Анатоля Франса превращается история человечества, служит рассказ о самом возникновении общества пингвинов, о начале их цивилизованной жизни. Ошибка подслеповатого Маэля, ревнителя христианской веры, который случайно крестил пингвинов, приняв их издали за людей, — вот какой грандиозной нелепости обязаны пингвины своим приобщением к человечеству. В лице пингвинов, действительно забавных внешним сходством с человеком, писатель получает в свое распоряжение целую труппу актеров для затеянного им фарса — изображения многовековой человеческой цивилизации.
      В таком фарсе Анатоль Франс, уже давно отвергший собственнический строй, проникает в самую его суть, сбрасывает с собственности все фарисейские покровы, изготовленные идеологами буржуазии, и показывает ее как добычу хищников, как результат самого грубого насилия. Наблюдая, как разъяренный пингвин, уже превратившийся волею божьей в человека, кромсает зубами нос своего соплеменника, кроткий старец Маэль в простоте душевной не может понять, в чем смысл подобных жестоких схваток; на помощь недоумевающему старцу приходит его спутник, объясняя, что в этой дикой борьбе закладываются основы собственности, а значит, и основы будущей государственности.
      В такого рода сценах былые франсовские парадоксы, воплощаясь в реальные образы, еще удваивают свою сокрушительную силу.
      Так же наглядно франсовский гротеск проявляет себя и по отношению к религии и церкви. Антихристианская тема проходит через все творчество Франса. Однако нигде до сих пор атеистические и аитицерковные его убеждения, входящие как органическая часть в «символ веры» этого безбожника, не выражались в столь жгучих сарказмах, как в «Острове пингвинов».
      По поводу смехотворной ошибки подслеповатого проповедника Франс инсценирует ученую дискуссию на небесах, в которой принимают участие отцы церкви, учители христианской веры, святые подвижники и сам господь бог. В темпераментной аргументации спорщиков, мешающих в пылу спора высокоторжественный язык Библии с казенным красноречием судейских крючкотворов, а то и с грубой лексикой ярмарочных зазывал, Франс сталкивает между собою различные догматы христианства и установления католической церкви, демонстрируя их полнейшую противоречивость и абсурдность. Еще больше простора антирелигиозному пафосу дано в истории Орброзы, многочтимой пингвинской святой, культ которой возник из сочетания наглого корыстного обмана и дремучего невежества. Писатель не только осмеивает здесь культ св. Женевьевы, выдаваемой католической церковью за покровительницу Парижа, но обращается, так сказать, к истокам всех подобных легенд.
      Религия как орудие политической реакции, католическая церковь как союзница расистов и монархических авантюристов Третьей республики, как фабрикаторша чудес, притупляющих народное сознание, уже подвергалась саркастическому рассмотрению в «Современной истории». Кстати, и тема Орброзы там уже намечена: развращенная девчонка Онорнна тешит умиленных слушателей нелепыми россказнями о своих «видениях», чтобы выманивать подачки, которыми она делится с испорченным мальчишкой Изидором на очередном их любовном свидании. Однако тема развратницы и обманщицы, пользующейся религиозным почитанием, получает в «Острове пингвинов» куда более разветвленную и обобщенную трактовку: культ св. Орброзы здесь искусственно возрождается светской чернью нового времени, чтобы служить делу реакции. Франс придаст религиозной теме самую острую злободневность.
      Такой же синтез исторического обобщения и политической злобы дня наблюдается и в трактовке военной темы. Здесь особенно заметна идейно-художественная близость Анатоля Франса к Франсуа Рабле: то и дело за плечами пингвинских вояк старых и новых времен виднеется король Пикрохоль со своими советчиками и вдохновителями, отмеченные позорным клеймом в «Гаргантюа и Пантагрюэле». В «Острове пингвинов» тема войны, издавна тревожившая Франса, резко обостряется. Прежде всего это сказалось на изображении Наполеона. Наполеон был, если можно так выразиться, почти навязчивым образом для Франса, — словно бы Франс испытывал к нему неугасимую личную вражду. В «Острове пингвинов» сатирик преследует полководческую славу Наполеона вплоть до статуи императора на вершине гордой колонны, вплоть до аллегорических фигур Триумфальной арки. Он, как всегда, злорадно наслаждается демонстрацией его духовной ограниченности. Мало того, Наполеон утрачивает всякую презентабельность, приобретает шутовской вид персонажа какого-нибудь ярмарочного представления. Даже звучное имя его подменяется в «Острове пингвинов» дурашливым псевдонимом Тринко.
      Подобного рода средствами гротескного снижения образа Франс развенчивает не только Наполеона, но и связанное с ним милитаристическое представление о военной славе. Свою сатирическую задачу писатель осуществляет, повествуя о путешествии некоего малайского властителя в страну пингвинов, что дает ему возможность столкнуть застарелые, традицией освященные суждения о военных подвигах со свежим восприятием путешественника, не связанного европейскими условностями и — на манер индейца из вольтеровской повести «Простодушный» или перса из «Персидских писем» Монтескье — своим наивным недоумением помогающего автору вскрыть самую суть дела. Прибегая к такому остранению как к испытанному способу дискредитации, Франс заставляет читателя взглянуть на военную славу глазами махараджи Джамби, и вместо героической гвардии, эффектных батальных сцеп, победных жестов полководца перед ним возникает картина жалких послевоенных будней, неизбежного физического и морального вырождения, которыми народ расплачивается за завоевательную политику своих правителей.
      В «Острове пингвинов» Франс убедительно показал неразрывную внутреннюю связь между империалистической политикой и современным капитализмом. Когда ученый Обнюбиль отправляется в Новую Атлантиду (в которой без труда можно узнать североамериканские Соединенные Штаты), он наивно полагает, что в этой стране развитой и цветущей промышленности, уж во всяком случае, нет места позорному и бессмысленному культу войны, с которым он не мог примириться у себя в Пингвинии. Но, увы, все его прекраснодушные иллюзии сразу развеялись, стоило ему посетить заседание новоатлантидского парламента и стать свидетелем того, как государственные мужи голосуют за объявление войны Изумрудной республике, добиваясь мировой гегемонии в торговле окороками и колбасами. Путешествие Обнюбиля в Новую Атлантиду дает возможность автору еще более обобщить сатирическое обозрение современности.
      То, что Анатоль Франс, подобно Жако Философу, заимствует многое «из истории своей собственной страны», объясняется не только стремлением автора писать о хорошо ему знакомой жизни, но и той цинической обнаженностью типичных пороков капитализма, какая была характерна для Третьей республики. Монархическая авантюра Буланже, дело Дрейфуса, коррупция правителей и чиновников, предательство лжесоциалистов, заговоры роялистских молодчиков, которым потворствовала полиция, — эта всеобщая свистопляска реакционных сил так и напрашивалась на то, чтобы ядовитый сатирик Франс запечатлел ее в своей книге. А любовь к Франции, к своему народу придала его сарказмам особенную горечь.
      Деятели Третьей республики ведут в «Острове пингвинов» гнусную игру. Вымышленные названия и имена не скрывают связи франсовских персонажей и ситуаций с реальными, взятыми из самой жизни: эмирал Шатийон легко расшифровывается как генерал Буланже, «дело Пиро» — как дело Дрейфуса, граф Дандюленкс — как граф Эстергази, которого следовало посадить на скамью подсудимых вместо Дрейфуса, Робен Медоточивый — как премьер-министр Медии, Лаперсон и Ларнве — как Мнльеран и Аристид Бриан и т. п.
      Франс сочетает в своем изображении подлинный материал с вымышленным, а нередкие в книге эротические эпизоды придают изображаемому еще более подчеркнутый памфлетный характер. Таков, например, эпизод с участием обольстительной виконтессы Олив в подготовке заговора Шатийона. Такова и амурная сцена на «диване фаворитки» между женой министра Сереса и премьер-министром Визиром, повлекшая за собой падение министерства. Такова и поездка роялистского заговорщика монаха Агарика в обществе двух девиц сомнительного поведения в автомобиле принца Крюшо.
      Франс не оставил, кажется, ни одного уголка, куда могли бы укрыться от его бдительности сатирика позорная нечистоплотность, моральное и политическое разложение, корыстолюбие и опасная для человечества агрессивность реакционных сил. Уверенность Франса в том, что капиталистическое общество неисправимо, уже не позволяла ему здесь (как это было в «Преступлении Сильвестра Бонара») апеллировать исключительно к заветам гуманизма либо утешать себя (подобно г-ну Бержере из «Современной истории») мечтою о социализме, который изменит существующий строй «с милосердной медлительностью природы». Характерно, что давний, излюбленный персонаж Франса — человек интеллектуального труда и гуманистических убеждений — в «Острове пингвинов» почти совсем стушевался, если не считать отдельных эпизодов. Да и в этих эпизодах франсовский герой изображен совершенно иначе. Юмор, и прежде окрашивавший подобного рода фигуры, придавал им лишь особую трогательность, а в «Острове пингвинов» он выполняет совсем иную, куда более горестную для них функцию — подчеркивает их нежизнеспособность, смутность их идей и представлений, их бессилие перед напором действительности.
      Юмором отмечены уже сами имена этих эпизодических персонажей: Обнюбиль (лат.  obnubilis) — окруженный облаками, окутанный туманом; Кокий (франц.  coquille) — раковина, скорлупа; Тальпа (лат.  talpa) — крот; Коломбан (от лат.  columba) — голубь, голубка и т.п. И персонажи оправдывают свои имена. Обнюбиль действительно витает в облаках, идеализируя новоатлантидскую лжедемократию, летописец Иоанн Тальпа действительно слеп, как крот, и спокойно пишет свою летопись, не замечая, что вокруг все разрушено войной; Коломбан (его Франс изображает с особенно горьким юмором — ведь под этим именем выведен Эмиль Золя, снискавший безграничное уважение Франса за свою деятельность в защиту Дрейфуса) и в самом деле чист, как голубь, но и, как голубь, беззащитен перед разъяренной сворой политических гангстеров.
      Юмористическую переоценку своего излюбленного героя Франс этим не ограничивает: Бидо-Кокий представлен в наиболее шаржированном виде: из мира уединенных астрономических вычислений и размышлений, куда Бидо-Кокий был запрятан, как в раковину, он, обуреваемый чувством справедливости, бросается в самую гущу борьбы вокруг «дела Пиро», но, убедившись в том, сколь наивно было тешить себя надеждой, будто одним ударом можно утвердить в мире справедливость, снова уходит в свою раковину. Эта краткая вылазка в политическую жизнь демонстрирует всю иллюзорность его представлений. Франс не щадит Бидо-Кокия, заставляя его пережить балаганный роман с престарелой кокоткой, вздумавшей украсить себя ореолом героической «гражданки». Не щадит Франс и себя, ибо многими чертами характера Бидо-Кокий, несомненно, автобиографичен (заметим, кстати, что первая часть фамилии персонажа созвучна с фамилией Тибо, подлинной фамилией самого писателя). Но именно способность так смело пародировать собственные гуманистические иллюзии — верный симптом того, что Франс уже стал на путь их преодоления. Путь предстоял нелегкий.
      В поисках реального общественного идеала Франсу не могли помочь французские социалисты его времени, — слишком явны были их оппортунистические настроения, неспособность возглавить революционное движение трудящихся масс Франции. О том, насколько ясно видел Франс плачевный разброд, характеризовавший идеологию и политические выступления французских социалистов, свидетельствуют многие страницы «Острова пингвинов» (особенно VIII глава 6-й книги) и многие персонажи романа (Феникс, Сапор, Лаперсон, Лариве и др.).
      Убедившись в том, что его мечта о справедливом общественном строе неосуществима и в государствах, именующих себя демократическими, доктор Обнюбиль с горечью думает: «Мудрец должен запастись динамитом, чтобы взорвать эту планету. Когда она разлетится на куски в пространстве, мир неприметно улучшится и удовлетворена будет мировая совесть, каковой, впрочем, не существует». Мысль Обнюбиля о том, что земля, взрастившая позорную капиталистическую цивилизацию, заслуживает полного уничтожения, сопровождается весьма важной скептической оговоркой — о бессмысленности такого уничтожения.
      Этот гневный приговор и эта скептическая оговорка как бы предвосхищают мрачный финал всего произведения. Повествовательный стиль Франса приобретает здесь интонации апокалипсиса, давая выход социальному гневу писателя. И вместе с тем последнее слово в «Острове пингвинов» остается за неистощимой иронией Франса. Книга восьмая, озаглавленная «Будущее», носит Знаменательный подзаголовок: «История без конца». Пускай пингвины, возвращенные социальною катастрофой к первобытному состоянию, какое-то время ведут пастушескую мирную жизнь на развалинах былых гигантских сооружении, — в эту идиллию снова врываются насилие и убийство — первые признаки будущей антигуманной «цивилизации». И снова человечество свершает свой исторический путь по тому же замкнутому кругу.
      Подвергнув скептическому анализу собственный грозный вывод о том, что капиталистическая цивилизация должна быть стерта с лица земли, сам же Франс этот вывод и опроверг. Скептицизм его был скептицизмом творческим: помогая писателю постигнуть не только противоречия жизни, но и противоречия своего внутреннего мира, он не позволил ему удовлетвориться анархической идеей всеобщего разрушения, как ни была она для него соблазнительна.
      «Островом пингвинов» открывается для Франса новый период в его поисках социальной правды, период, пожалуй, наиболее сложный. От идеи анархического разрушения цивилизации, отвергнутой в «Острове пингвинов», его испытующая мысль обратилась к революции. И если в романе «Боги жаждут» (1912) Анатоль Франс еще не нашел выхода из противоречий общественной борьбы, то помогла ему в этом Октябрьская революция. Есть глубокий смысл в том, что великий скептик, проницательный сатирик буржуазной цивилизации уверовал в советскую социалистическую культуру.
     
      Валентина Дынник
     
Предисловие
     
      При всем разнообразии развлечений, казалось бы занимающих меня, жизнь моя посвящена лишь одному предмету. Вся она безраздельно служит осуществлению великой задачи: я составляю историю пингвинов. И работаю упорно, несмотря на постоянно возникающие трудности, порою непреодолимые.
      Я производил раскопки, извлекая из-под земли древние памятники этого народа. Камни были первыми книгами человечества. Я изучал камни, представляющие собою как бы начальную летопись пингвинов. На берегу океана мною был разрыт еще никем не тронутый древний курган; я обнаружил в нем, как это обычно бывает, каменные топоры, бронзовые мечи, римские монеты, а также монетку в двадцать су, с изображением французского короля Луи-Филиппа Первого1.
      Что касается времен исторических, то здесь мне оказала большую помощь летопись Иоанна Тальпы, монаха Бергардинского монастыря2. Я черпал из нее обильные сведения, тем более важные, что по истории пингвинского раннего средневековья другими источниками мы до сих пор не располагаем.
      Начиная с XIII века имеется уже более богатый материал — более богатый, но и более зыбкий. Писать историю — дело чрезвычайно трудное. Никогда не знаешь наверное, как все происходило, и чем больше документов, тем больше затруднений для историка. Когда сохранилось только одно-единственное свидетельство о некоем факте, он устанавливается нами без особых колебаний. Нерешительность возникает лишь при наличии двух или более свидетельств о каком-либо событии, так как они всегда противоречат одно другому и не поддаются согласованию.
      Конечно, предпочтение того или иного исторического свидетельства всем остальным покоится нередко на прочной научной основе. Но она никогда не бывает настолько прочна, чтобы противостоять нашим страстям, нашим предрассудкам и нашим интересам или препятствовать проявлениям легкомыслия, свойственного всем серьезным людям. Вот почему мы постоянно изображаем события либо пристрастно, либо слишком вольно.
      О трудностях, возникавших предо мною при составлении истории пингвинов, я не раз заводил речь с археологами и палеографами — как пингвинскими, так и иностранными. Но вызывал к себе одно лишь презрение. Они смотрели на меня с сострадательной улыбкой, в которой можно было ясно прочесть: «Да разве мы, историки, пишем историю? Разве мы стремимся извлечь из текста, из документа хотя бы крупицу жизни или правды? Мы попросту, без мудрствований, издаем тексты. Мы во всем придерживаемся буквы. Только буква обладает достоверностью и определенностью. Духу эти качества недоступны: мыслить — значит фантазировать. Писать же историю могут только пустые люди: тут нужна фантазия».
      Все это я читал во взгляде и в улыбке наших известных палеографов, и беседа с ними глубоко меня обескураживала. Но как-то раз, после разговора с одним из светил сигиллографии, повергшего меня в полное уныние, мне вдруг пришла в голову такая мысль: «Однако ведь существуют же историки, ведь не совсем же вывелась эта порода людей! В Академии нравственных наук их сохранилось пять-шесть. Они не издают текстов — они пишут историю. Уж они-то не скажут мне, что лишь пустые люди способны к такого рода занятиям».
      И я приободрился.
      На другое утро, как выражаются обычно (или наутро, как следовало бы сказать), я пошел к одному из них, человеку преклонных лет и тонкого ума.
      — Милостивый государь! — сказал я ему. — Прошу вас помочь мне своим просвещенным советом. Я все силы свои полагаю на то, чтобы составить историю, но у меня ничего не выходит!
      Он пожал плечами.
      — Зачем же, голубчик, так утруждать себя составлением исторического труда, когда можно попросту списывать наиболее известные из имеющихся, как это принято? Ведь если вы выскажете новую точку зрения, какую-нибудь оригинальную мысль, если изобразите людей и обстоятельства в каком-нибудь неожиданном свете, вы приведете читателя в удивление. А читатель не любит удивляться. В истории он ищет только вздора, издавна ему известного. Пытаясь чему-нибудь научить читателя, вы лишь обидите и рассердите его. Не пробуйте его просвещать, он завопит, что вы оскорбляете его верования. Историки переписывают друг друга. Таким способом они избавляют себя от лишнего труда и от обвинений в самонадеянности. Следуйте их примеру, не будьте оригинальны. Оригинально мыслящий историк вызывает всеобщее недоверие, презрение и отвращение. — Неужели, сударь, вы думаете, — прибавил мой собеседник, — что я добился бы такого признания и почета, если бы вводил в свои исторические книги какие-нибудь новшества? Ну, что такое новшество? Дерзость — и только!
      Он встал. Я поблагодарил его за любезный прием и пошел к двери. Он меня окликнул:
      — Еще два слова. Если вы хотите, чтобы ваша книга была хорошо принята, не упускайте в ней ни малейшего повода прославить добродетели, составляющие основу всякого общества: почитание богатства, благочестие и особенно смирение бедняков, этот краеугольный камень общественного порядка. Заверьте читателей, что происхождение собственности, благородного сословия и жандармерии будет рассмотрено в вашем труде с подобающим уважением. Предупредите, что вы допускаете возможность вмешательства сверхъестественных сил в ход исторического процесса. При этих условиях вы стяжаете успех у благомыслящей публики.
      Я продумал эти разумные указания и стал всемерно руководствоваться ими в своей работе.
     
      Не буду здесь говорить о пингвинах до их превращения. Они интересуют меня лишь с того момента, когда из области зоологии они перешли в область истории и богословия. Ведь именно пингвины были превращены в людей великим святым Маэлем. Но здесь требуется кое-что разъяснить, поскольку в настоящее время термин «пингвин» дает повод к недоразумениям.
      По-французски пингвинами называются арктические птицы, принадлежащие к семейству альцидовых; отряд же сфенисцидовых, населяющих антарктические моря, мы называем маншотами. Такое наименование находим мы, например, у г-на Ж. Лекуэнта3 в его отчете о плавании на «Belgica»4. «Изо всех птиц, населяющих область Герлахского пролива, — пишет он, — наибольший интерес представляют, несомненно, маншоты. Их иногда ошибочно именуют южными пингвинами». Доктор Ж.-Б. Шарко5, напротив, утверждает, что именно тех антарктических птиц, которых мы называем маншотами, и следует считать единственно настоящими пингвинами, и ссылается на то, что у голландцев, достигших в 1598 году Магелланова мыса, эти птицы получили название pinguinos, очевидно за свою тучность6. Но если маншотов надо называть пингвинами, то как же в таком случае будут называться пингвины? Доктор Ж.-Б. Шарко не дает указаний, да, по-видимому, это его ничуть и не заботит7.
      Ну, что ж! Присваивает ли он впервые своим маншотам название пингвинов или только восстанавливает его, спорить не приходится. Как первый исследователь этих птиц, он тем самым получил право дать им любое название. Но, по крайней мере, пусть предоставит он и северным пингвинам право оставаться пингвинами. Пускай же будут существовать пингвины южные и пингвины северные, антарктические и арктические, альцидовые (или прежние пингвины) и сфенисцидовые (или прежние маншоты). При этом возникнут, быть может, некоторые затруднения для орнитологов, озабоченных описанием и классификацией перепончатолапых; встанет, конечно, вопрос о том, удобно ли, в самом деле, одинаково называть два разные семейства птиц, населяющие полярно противоположные области и отличающиеся к тому же одно от другого целым рядом признаков, как-то: строением клюва, крыльев и лап. Меня же такое несоответствие нисколько не смущает. Сходство между моими пингвинами и пингвинами г-на Ж.-Б. Шарко разносторонней и глубже различий; как для тех, так и для других характерен невозмутимо спокойный, важный вид, какое-то комичное достоинство, дружелюбная доверчивость, добродушное лукавство, неуклюжая торжественность движений. Те и другие миролюбивы, болтливы, чрезвычайно любопытны, отличаются живым интересом к вопросам пингвинской общественной жизни и, быть может, не вполне чужды зависти и тщеславия.
      У моих гиперборейцев8, по правде сказать, крылья вовсе не чешуйчатые, а покрыты мелкими перышками; хотя ноги у них не так сильно отставлены назад, как у их южных собратьев, но ходят они так же: горделиво, враскачку, грудь колесом, голова кверху; а выдающийся вперед клюв, os sublime, послужил одним из важных поводов к ошибке христианского проповедника, принявшего их за людей.
      Настоящий труд мой, следует признать, относится к истории в старом понимании этого слова — то есть в известной последовательности излагает события, о коих сохранилась память, и указывает по мере возможности их причины и следствия, — так что принадлежит скорее к области искусства, чем науки. Существует мнение, что подобный метод перестал уже удовлетворять умы, требующие точных знаний, и что древняя Клио, по нынешним временам, попросту болтунья. И, разумеется, когда-нибудь появится история более достоверная, исследующая условия существования, устанавливающая, что производил и потреблял тот или иной народ в ту или иную эпоху в разных областях своей деятельности. Такая история будет уже не искусством, а наукой, соблюдая точность, старой истории недоступную. Но для этого необходимо множество статистических данных, коими народы — и, в частности, пингвины — до сих нор не располагают. Возможно, что современные нации дадут когда-нибудь материал для создания подобного рода истории. Что же касается прошлого, то, боюсь, придется ограничиваться и впредь повествованием на старый лад. Достоинства такого повествования зависят главным образом от проницательности и добросовестности рассказчика.
      Как сказал один из великих писателей Альки9, жизнь народа соткана из преступлений, бедствий и безумств. Пингвиния в данном случае не исключение, однако в ее истории попадаются страницы, способные даже вызвать восторг, и надеюсь, я достаточно осветил их.
      Долгое время пингвины отличались большой воинственностью. Один из них, а именно Жако Философ10, оставил маленькую картинку их нравов, которую я приведу, — уверен, к удовольствию читателей:
      «Мудрый Грациан объезжал Пингвинию во времена последних Драконидов. Однажды, углубившись в зеленеющую долину, где в чистом воздухе звенели колокольчики коровьего стада, он присел отдохнуть на скамью под сенью дуба, возле какой-то хижины. На пороге женщина кормила ребенка грудью; рядом другой ребенок, мальчик, играл с большой собакой; слепой старик, греясь на солнце, впивал полуоткрытыми устами теплоту ясного дня.
      Хозяин дома, молодой человек богатырского сложения, предложил Грациану хлеба и молока.
      Совершив сельскую трапезу, мудрец из страны дельфинов11 сказал:
      — Благодарствуйте, милые жители милой страны! Как всё у вас дышит весельем, сердечным согласием и миром!
      В это время мимо прошел пастух, наигрывая на волынке какой-то марш.
      — Что это за резкие звуки? — спросил Грациан.
      — Это гимн, призывающий к войне с дельфинами, — ответил крестьянин. — У нас все поют его. Младенцы знают его прежде, чем научатся говорить. Все мы — истинные пингвины.
      — Вы не любите дельфинов?
      — Ненавидим!
      — По какой же причине вы их ненавидите?
      — Что за вопрос! Разве дельфины не соседи пингвинам?
      — Соседи.
      — Ну вот поэтому-то пингвины и ненавидят дельфинов.
      — Разве это причина для ненависти?
      — Разумеется. Сосед — значит враг. Посмотрите на это поле, рядом с моим. Его хозяина я ненавижу больше всех на свете. После него злейшие враги мои — жители вон той деревни, что лепится по горному склону с другой стороны долины, пониже березовой рощи. В ущелье, стиснутом горами, только и есть что две деревни — наша и та: они и враждуют одна с другой. Стоит нашим парням встретиться с их парнями, как сейчас же начинается перебранка, а там и потасовка. И вы хотите, чтобы пингвины не питали вражды к дельфинам. Неужели вы не понимаете, что такое патриотизм! Нет, из моей груди рвутся лишь клики: «Да здравствуют пингвины! Смерть дельфинам!»
      Тринадцать веков подряд пингвины вели войны против всех народов на свете — с неослабевающим пылом, хотя и с переменным успехом. Потом, за какие-нибудь несколько лет, они прониклись отвращением к тому, что так долго любили, и стали отдавать решительное предпочтение миру, выражая новые чувства, конечно, с подобающей сдержанностью, но от всей души. Их генералы прекрасно приспособились к новым веяниям; вся армия, офицеры, унтер-офицеры, рядовые, новобранцы и ветераны не за страх, а за совесть прониклись этим духом. Одни только бумагомараки и библиотечные крысы выражали недовольство, да безногие инвалиды все никак не могли утешиться по поводу такой перемены.
      Упомянутый Жако Философ составил нечто вроде нравоучительного рассказа, где с большой комической силой были изображены разные деяния человечества; для этого рассказа он позаимствовал многие черты из истории своей собственной страны, своего народа. Некоторые спрашивали его, зачем он создал эту карикатуру на историю человечества и какую пользу может она принести его родине.
      — Превеликую пользу, — отвечал философ. — Когда мои соотечественники-пингвины узрят себя представленными на такой манер и лишенными всяких прикрас, они будут справедливее судить о своих деяниях и, быть может, станут разумнее.
      Я старался не упустить в своей истории ничего, способного заинтересовать людей искусства. Они найдут здесь особую главу, посвященную пингвинской живописи средних веков, и если мне не удалось развить эту тему с той полнотой, как хотелось бы, то не по моей вине, в чем можно убедиться, прочтя о страшном случае, описанием которого я и заканчиваю настоящее предисловие.
      В июне прошлого года я возымел мысль посоветоваться по поводу происхождения и развития пингвинского искусства с незабвенным Фульгенцием Тапиром, просвещенным автором «Всеобщего летописания живописи, ваяния и зодчества».
      Меня проводили к нему в кабинет, и за письменным столом с цилиндрической крышкой, среди невероятного нагромождения бумаг, я увидел маленького человечка в золотых очках, беспрестанно мигающего подслеповатыми, чрезвычайно близорукими глазками.
      Компенсируя недостаток зрения, он исследовал внешний мир своим длинным подвижным носом, наделенным тончайшей чувствительностью. При помощи этого органа Фульгенций Тапир и общался с царством красоты и искусства. Установлено, что во Франции музыкальные критики по большей части глухи, а критики в области живописи — слепы. Это помогает им самоуглубляться, что необходимо для эстетического мышления. Если бы Фульгенций Тапир обладал зрением, способным различать формы и краски, облекающие полную тайн природу, — разве достиг бы он, преодолев гору документов, опубликованных в печати и рукописных, вершины доктринального спиритуализма? Разве воздвиг бы он величайшую теорию, согласно которой искусство всех времен и народов в своем развитии устремлено было к единой высокой цели — Французскому Институту!
      На стенах кабинета, на полу, даже под потолком громоздились кипы бумаг, чудовищно разбухшие папки, ящики, набитые неисчислимым множеством карточек, — и, полный восхищения, а вместе с тем и ужаса, я созерцал эти хляби учености, готовые разверзнуться.
      — Дорогой мэтр, — произнес я взволнованно, — прибегаю к вашей неисчерпаемой снисходительности и таким же неисчерпаемым познаниям. Не согласитесь ли вы руководить моими изысканиями в столь трудной области, как происхождение пингвинского искусства?
      — Милостивый государь, — отвечал мне мэтр, — в моем распоряжении все искусство, да, да, все искусство, разнесенное на карточки в алфавитном порядке, а также по содержанию. Считаю своим долгом предоставить вам все относящееся к пингвинам. Поднимитесь на эту стремянку и выдвинтье вон тот ящик, наверху. Вы найдете в нем все, что вам надобно.
      Я повиновался, весь дрожа. Но едва я выдвинул злополучный ящик, как из него посыпались голубые карточки и, скользя у меня между пальцев, полились дождем. Вслед за этим, — видимо, из чувства солидарности, — пооткрывались соседние ящики, и оттуда вырвались целые потоки карточек, розовых, зеленых, белых, а после этого один за другим все ящики стали извергать карточки разного цвета, и те с шумом хлынули вниз, подобно горным водопадам апрельскою порой. В одну минуту пол покрылся толстым слоем бумаги. Изливаясь с возрастающим гулом из своих неисчерпаемых хранилищ, она все яростней обрушивалась с высоты. Утопая в ней по колени, Фульгенций Тапир при помощи своего внимательного носа следил за катаклизмом. Он понял причину происшедшего и побледнел от ужаса.
      — Какие богатства искусства! — воскликнул он.
      Я позвал его, наклонился, чтобы помочь ему взобраться на лестницу, начинавшую гнуться под ливнем. Слишком поздно! Подавленный, полный отчаяния, жалкий, потеряв свою бархатную ермолку и золотые очки, тщетно отбивался он коротенькими ручками от новых и новых волн, захлестнувших его по самые плечи. Вдруг налетел целый смерч карточек и закружил его в гигантском водовороте. На какую-то секунду в пучине промелькнула блестящая лысина ученого и его толстенькие ручки, затем бездна сомкнулась — ни звука, ни движения, а над нею продолжал бушевать потоп. Чтобы самому не утонуть подобным же образом на стремянке, я выскочил наружу, проломив верхнее стекло окна.
     
      Киберон. 1 сентября 1907 г.
     
Книга первая
Происхождение
     
Глава I
Жизнь святого Маэля

     
      Маэль, отпрыск камбрийского королевского рода, был на девятом году жизни отдан в Ивернское аббатство, ради книжного обучения, духовного и светского. В возрасте четырнадцати лет он отказался от наследства и принес обет служения господу. Сообразно с монастырским уставом, он посвящал свое время пению гимнов, занятиям грамматикой и размышлениям над вечными истинами.
      Вскоре же небесное благоухание возвестило всему монастырю о добродетелях нового инока. И когда преставился настоятель Ивернской обители, блаженный Галл, то молодой Маэль стал его преемником в управлении монастырем. Он устроил там школу, больницу, странноприимный дом, кузницу, мастерские всякого рода, судостроительные верфи, а также заставил монашескую братию распахать близлежащие земли. Он сам возделывал монастырский сад, обрабатывал металлы, наставлял послушников, и жизнь его текла безмятежно, подобно реке, отражающей небо и несущей плодородие окрестным нивам.
      На склоне дня сей служитель господа имел обыкновение сидеть на краю обрывистого берега, в том месте, которое и поныне называют креслом св. Маэля. А внизу, у ног его, огромные скалы, похожие на черных драконов, поросшие зелеными и бурыми водорослями, выставляли навстречу пенистым волнам свои чудовищные груди. Он смотрел, как солнце опускается в океан, алое, будто вино причастия, и обагряет славной кровью своей облака в небесах и гребни морских волн. И праведник прозревал в этом образе тайну креста, на котором пролита была божественная кровь, облекшая всю землю царской багряницей. В открытом море виднелась темно-синяя полоса — берег острова Гад, где св. Бригита, принявшая пострижение от св. Мало, управляла женским монастырем.
      Наслышанная о заслугах преподобного Маэля, Бригита высказала желание получить как драгоценнейший дар какое-либо изделие его рук. Маэль отлил для нее медный колокольчик и, закончив работу над ним, благословил его и бросил в море. И колокольчик, звеня, поплыл к берегам острова Гад, где св. Бригита, услышав над волнами медный звон, благоговейно приняла дар и, в сопровождении своих духовных дщерей, под пение псалмов, торжественно перенесла его в монастырскую часовню.
      Так праведник Маэль совершенствовался в добродетелях. Он уже прошел две трети жизненного пути и надеялся дождаться безмятежной кончины среди братии своих во Христе, как вдруг ему было знамение, возвещающее о том, что божественная мудрость располагает иначе и что господь призывает его к трудам не столь мирным, но не менее славным.
     
Глава II
Апостольское призвание святого Маэля

     
      Однажды, погруженный в раздумье, шел он по берегу спокойной маленькой бухты, защищенной, словно естественной плотиной, грядою скал, выдавшихся далеко в море, — и вдруг он увидел каменное корыто, плывущее по водам, подобно ладье.
      А ведь в каменных чанах св. Гирек, великий св. Коломбан, шотландские и ирландские монахи отправлялись проповедовать Евангелие в Арморике. И еще недавно св. Авойя, прибыв из Англии, поплыла вверх по течению реки Орэ в ступе из розового гранита — той самой, куда впоследствии сажали детей, чтобы они росли сильными; святой же Вуга переправился из Ибернии в Корнуэльс на скале, — потом ее обломки, сохранившиеся в Пенмархе, начали исцелять от лихорадки, стоило богомольцам приложиться к ним головой; св. Самсон приплыл в залив близ горы Св. Михаила в гранитном чане, впоследствии названном мисой св. Самсона. Вот почему при виде этого каменного корыта св. Маэль понял, что господь предназначил его для просвещения язычников, еще во множестве обитавших по бретонским островам и на побережье.
      Он вручил свой ясеневый посох Будоку, человеку святой жизни, тем самым передавая ему управление обителью. Затем, захватив с собою каравай хлеба, бочонок пресной воды и святое Евангелие, сел в каменное корыто, и оно тихо поплыло с ним к острову Эдику.
      На острове этом постоянно бушуют ветры. Бедняки ловят там рыбу в расщелинах между скал и с трудом выращивают кое-какие овощи на песчаной и каменистой земле своих огородов, окруженных либо невысокой каменной стеною сухой кладки, либо тамарисковой изгородью. В лощине росла могучая смоковница, широко раскинувшая ветви. Островитяне поклонялись ей как божеству.
      И сказал им Маэль, человек святой жизни:
      — Вы поклоняетесь этому дереву, потому что оно прекрасно. Значит, вы чувствительны к красоте. Так вот, я пришел раскрыть перед вами красоту сокровенную.
      И он проповедал им Евангелие. И, наставив их, окрестил солью и водой.
      Морбиганские острова были в те времена многочисленнее, чем ныне. Ибо с тех пор многие из них погрузились в море. На шестидесяти островах проповедал св. Маэль христианскую веру. Затем в своем гранитном корыте он поднялся вверх по реке Орэ и после трехчасового плавания вышел на берег перед каким-то римским домом. Над крышей вился дымок. Святой переступил порог, украшенный мозаичным изображением собаки с ощеренными зубами и напряженными мускулами лап. Его приняли в этом доме престарелые супруги — Марк Комбаб и Валерия Мэренс, жившие плодами своей земли.
      Вокруг внутреннего двора высились колонны портика, снизу до половины выкрашенные в красный цвет. В стене был устроен фонтан из раковин, а под портиком стоял алтарь с нишей, куда хозяин дома поместил терракотовых идолов, побеленных известкой. Некоторые из них изображали крылатых детей, другие — Аполлона или Меркурия, а иные были в виде нагой женщины, выжимающей воду из волос. Разглядывая эти фигурки, св. Маэль нашел среди них изображение молодой матери с младенцем на коленях.
      Тотчас же, указывая на нее, он сказал:
      — Это пресвятая дева, матерь божья. Поэт Вергилий возвестил о ней в сивиллиных песнях12 еще до ее рождения и ангельским голосом воспел ее: «Jam redit et virgo»13. И среди язычников распространены были фигурки, пророчествующие о ней, подобно вот этой на твоем алтаре, о Марк! Она, без сомнения, была благосклонна к твоим скромным дарам. Таким-то образом все послушно следующие естественному закону уже подготовлены к тому, чтобы воспринять откровение истины.
      Марк Комбаб и Валерия Мэрепс, просвещенные этой речью, обратились в христианскую веру. Они приняли святое крещение вместе с их юной вольноотпущенницей Целией Авителлой, которую любили, как свет своих очей. В тот же день отреклись от язычества и были крещены все колоны14.
      Марк Комбаб, Валерия Мэренс и Целия Авителла посвятили с тех пор свою жизнь подвигам добродетели. А после праведной кончины были причислены церковью к лику святых.
      Так на протяжении тридцати семи лет блаженный Маэль просвещал язычников внутренних областей. Его тщанием воздвигнуто было двести восемнадцать часовен и семьдесят четыре монастыря.
      Но вот однажды, пребывая в городе Ванн и проповедуя там Евангелие, прослышал он, что в его отсутствие ивернские монахи отступили от устава св. Галла15. Тотчас же, рьяный, как наседка, собирающая своих цыплят, поспешил он к заблудшим чадам своим. Ему шел тогда уже девяносто седьмой год; но, согбенный годами, он сохранял еще силу в руках, а звуки его голоса широко разносились вокруг, как зимний снег по глубоким долинам.
      Аббат Будок вернул св. Маэлю ясеневый посох и поведал ему о том жалком состоянии, в коем находился монастырь. Монахи рассорились из-за того, когда надлежит праздновать пасху. Одни стояли за римский календарь, другие — за греческий, и обитель раздирали ужасы хронологического раскола.
      Царила в ней и другая причина беспорядков. Монахини острова Гад, в прискорбном забвении былой добродетели, то и дело подплывали в лодке к ивернскому берегу. Монахи принимали их в странноприимном доме, и греховный соблазн распространялся все больше и больше, приводя в отчаяние благочестивые души.
      Свое правдивое повествование аббат Будок закончил следующими словами:
      — Появление этих инокинь погубило невинность и покой наших монахов.
      — Готов этому поверить, — отвечал блаженный Маэль. — Ибо женщина — это ловко расставленная западня. Только почуял ее — и уже попался. Увы, восхитительная прелесть этих созданий издали действует еще сильнее, чем вблизи. И чем меньше они удовлетворяют страстное желание, тем больше внушают его. Именно потому и сказал поэт, обращаясь к одной из них:
     
     
     Вы здесь — от вас бегу, вас нет — я снова с вами.
     
      Оттого-то мы и видим, сын мой, что приманки плотской любви более властны над отшельниками и монахами, нежели над мирянами. Бес похоти всю жизнь искушал меня разными способами, и самым сильным искушениям подвергался я вовсе не при встрече с какой-либо женщиной, даже прекрасной и благоуханной. Они порождались во мне образом женщины отсутствующей. Еще и поныне, на закате дней моих, когда я вступаю в девяносто восьмой год жизни, враг рода человеческого нередко вводит меня в грех против целомудрия, по крайней мере в помыслах моих. По ночам, когда я зябну на своем ложе и старые кости мои глухо стучат одна о другую, я слышу чьи-то голоса, читающие мне второй стих третьей Книги Царств: «И сказали ему слуги его: пусть поищут для господина нашего, царя, молодую девицу, чтобы она предстояла царю, и ходила за ним, и лежала с ним, и будет тепло господину нашему, царю». И диавол показывает мне отроковицу в расцвете первой юности, и она говорит мне: «Я — твоя Ависага. Я — твоя Сунамитянка, господин мой, дай мне место на ложе твоем»16.
      — Поверьте мне, — добавил старик, — только особая милость божья помогает монаху блюсти целомудрие в делах и в помыслах.
      Приступив к восстановлению в монастыре мира и чистоты нравов, он исправил календарь сообразно хронологическим и астрономическим исчислениям и обязал всех монахов отныне его придерживаться; падших духовных дочерей св. Бригиты он отослал в их обитель, — однако не только не изгнал их с позором, но велел проводить на корабль с пением псалмов и литаний.
      — Окажем уважение им, как дщерям Бригиты и невестам Христовым! — говорил он. — Не уподобимся фарисеям, лицемерно презирающим грешниц. Нужно унизить в этих женщинах грех, а не их самих, и заставить их стыдиться содеянного, а не самих себя: ведь они — создания божьи.
      И святой обратился к своим монахам с увещанием соблюдать монастырский устав.
      — Когда над кораблями не властвует кормило, — говорил он, — над ними властвуют подводные скалы.
     
Глава III
Искушение святого Маэля

     
      Не успел блаженный Маэль восстановить благочиние в Ивернском аббатстве, как до него дошла весть, что жители острова Эдика, первые его новообращенные, самые дорогие его сердцу, снова впали в язычество и снова стали вешать венки из цветов и шерстяные повязки на ветви священной смоковницы.
      Лодочник, принесший это прискорбное известие, высказал опасение, как бы эти заблудшие не предали огню и разорению воздвигнутую на берегу острова часовню.
      Святой решил незамедлительно навестить неверных чад своих, дабы вернуть их на стезю истинной веры и удержать от святотатственных бесчинств. Подойдя к бухте, где стояло на причале его каменное корыто, он обратил свои взоры на судостроительные верфи, уже тридцать лет как сооруженные им в глубине бухты и в этот час оглашаемые визгом пил и стуком молотков.
      И тут диавол, неутомимый в своих кознях, вышел из верфей, приблизился к святому, приняв обличье одного из монахов, по имени Самсон, и стал так искушать его:
      — Отец мой, жители острова Эдика непрерывно предаются греху. С каждым мгновением они все больше удаляются от бога. Они уже готовы предать огню и разорению часовню, воздвигнутую трудами славных рук твоих на берегу острова. Время не терпит. Не полагаешь ли ты, что твое каменное корыто быстрее пойдет по водам, если оснастить его как судно, снабдив рулем, мачтой и парусом? Ведь тогда тебе будет помогать ветер. Руки твои еще сохранили силу и способны управлять судном. А также неплохо бы к передней части твоего апостолического корыта приладить острый волнорез. В своей мудрости ты сам, должно быть, уже подумал об этом.
      — Конечно, время не терпит, — отвечал святой старец. — Но поступить по твоему совету, сын мой Самсон, — не значит ли уподобиться маловерам, не желающим положиться на помощь божью? Не значит ли это презреть дар самого господа, пославшего мне каменное корыто без всякой оснастки и без паруса?
      На этот вопрос диавол, превеликий богослов, ответил другим вопросом:
      — Но, отец мой, похвально ли будет ждать сложа руки помощи свыше и испрашивать все у всемогущего, вместо того чтобы действовать по человеческому разумению, своими силами?
      — Конечно, нет, — ответил св. Маэль. — Отказываться действовать по человеческому разумению — значит искушать господа бога.
      — А в наших обстоятельствах, — продолжал диавол, — не велит ли человеческое разумение оснастить корыто?
      — Это было бы так при невозможности другим способом поспеть вовремя к цели.
      — Хе-хе, значит, твое корыто так быстроходно?
      — Оно так быстроходно, как это угодно господу богу.
      — Что ты об этом знаешь? Оно способно двигаться не быстрее, чем мул нашего аббата Будока. Это просто старый башмак. Разве нам возбраняется прибавить ему быстроты?
      — Сын мой, доводы твои блестящи, но чрезмерно смелы. Не забывай, что корыто мое обладает чудесным свойством.
      — Все это так, отец мой. Гранитное корыто, плавающее по воде, как пробка, несомненно обладает чудесным свойством. Но что из этого следует?
      — Я в большом затруднении. Надлежит ли совершенствовать человеческими, естественными средствами столь чудесное судно?
      — Отец мой, если ты потеряешь правую ногу и господь вернет ее тебе, будет ли такая нога чудесной?
      — Несомненно, сын мой.
      — Будешь ли ты обувать ее?
      — Разумеется.
      — Так вот, если ты допускаешь, что можно обувать в простой башмак чудесную ногу, то должен допустить и простую оснастку для чудесного судна. Это ясно как день! Ах, отчего даже у самых праведных людей дух подвержен порою затмению и нерешительности! Казалось бы, кто из вероучителей Бретани достиг большей славы, кто более способен свершать дела, достойные вечной хвалы?.. Но дух медлителен, и руки ленивы. Что ж, отец мой, прощай. Плыви себе полегоньку, а когда достигнешь наконец берегов Эдика, полюбуйся дымом пожарища на месте часовни, воздвигнутой и освященной твоими руками. Язычники сожгут ее — и с нею бедного диакона, поставленного тобою, который будет поджарен, как колбаса.
      — Я в великом смущении, — отвечал слуга господень, отирая рукавом выступивший на лбу пот. — Но послушай, сын мой Самсон, ведь не так-то легко будет оснастить это каменное корыто. И, взявшись за такую работу, не потеряем ли мы время, вместо того чтобы выиграть его?
      — Ах, отец мой, — воскликнул диавол, — не успеет один только раз просыпаться песок в часах, как все будет готово. Мы найдем необходимые снасти на верфях, некогда заложенных тобою здесь, на берегу, и на складах, обильно снабжаемых благодаря твоим заботам. Я собственноручно оснащу корыто. Ведь до поступления в монастырь я был матросом и плотником, да и на кое-что другое неплохим мастером. Приступим!
      И вот он увлекает святого в сарай, полный всяких принадлежностей для мореплавания.
      — Забирай, отец мой!
      И взваливает ему на спину парус, мачту, гафель и гик.
      Затем, сам нагрузившись форштевнем и рулем с кормовой частью киля, прихватив мешок со столярным инструментом, бежит он к берегу, таща за полы святого мужа, а тот едва поспевает за ним, задыхаясь, весь в поту, согбенный под тяжестью паруса и деревянных снастей.
     
Глава IV
Плавание святого Маэля по Ледовитому океану

     
      Подоткнув свою одежду к самым подмышкам, диавол вытащил корыто на песок, и не прошло и часу, как оснастил его.
      Лишь только св. Маэль взошел на борт, корыто на всех парусах стало разрезать волны с такою быстротой, что берег вскоре исчез из виду. Старец правил на юг, намереваясь обогнуть Лендз-Энд. Но непреодолимое течение относило его к юго-западу. Проплыв вдоль южного берега Ирландии, судно вдруг повернуло к северу. Вечером ветер посвежел. Тщетно пытался Маэль свернуть парус. Корыто неистово неслось вперед, к баснословным морским далям.
      В лунном свете пышнотелые северные сирены, с волосами цвета конопли, плавали вокруг, выставляя из воды свои белые груди и розовые бедра; они ударяли изумрудными хвостами по вспененным волнам под мерные звуки своей песни:
     
    Куда тебя, кроткий Маэль,
    Несет, обезумев, корыто?
    Вздувается парус на нем, —
    Так грудь у Юноны вздымалась,
    Млечный Путь в небесах оставляя.
     
      Некоторое время они, при свете звезд, преследовали его гармоническим смехом. Но корыто шло во сто крат быстрее красной ладьи викинга, и буревестники, настигнутые на лету, запутывались лапами в волосах святого мужа.
      Вскоре поднялась буря, и, гонимое яростным ветром сквоз


Научные факты